Диалог поколений невозможен без взаимного уважения. Упрощения, ярлыки и сравнения, которыми мы привыкли мыслить, мешают увидеть в собеседнике живого человека с его настоящими стремлениями и мечтами. Преодолевать шаблоны, не третировать ближних своими ожиданиями, доверять Богу, Который с любовью задумал, созидает и взращивает каждую личность, — этому и многому другому учимся у того, кто сам прошёл подобный путь.
Собеседник «Отрока» — протоиерей Владимир Зелинский (г. Брешиа, Италия). Религиозный писатель, публицист, переводчик. Автор тринадцати книг на четырёх языках (в том числе о детстве, связи и разрыве поколений) и 500 статей, перевёл около 20 томов богословской литературы. Отец четверых детей.
— Отец Владимир, наше время нередко характеризуют как период кризиса отцовства. Согласны ли вы с таким мнением? Если да, то как этот кризис проявляет себя?
— Я с осторожностью отношусь к утверждениям, которые начинаются со слов «наше время». В глубокой древности тоже говорили: эх, не та пошла теперь молодёжь! Механизм кризиса поколений заложен во всякое общество, даже патриархальное, уж не говоря о динамичном нынешнем.
В былые времена человек был вписан в систему, построенную, казалось, согласно воле богов, но для каждого следующего поколения она выглядела уже историческим музеем. Метафизический ключ к этому изменению лежит в растущем осознании себя личностью, обособленной от среды, но обособленность всегда связана с развитием внутренней свободы. А свобода, пусть лишь внутренняя и для немногих, даже при отсутствии свободы внешней несёт в себе конфликт.
Свобода детей неизбежно противопоставляет себя свободе отцов, и это происходит во всяком поколении, если мы живём по европейскому времени. Однако она всегда вписана в исторический, равно как и социальный контекст. Одна картина мира сменяет другую, и противоречие между ними персонализируется в сложные отношения разных опытов. «Родители учат детей ценностям своей жизни, как военные готовят войска ко вчерашним войнам» (М. Гаспаров). Так бывало и в прошлом, только наше время бежит всё быстрее и быстрее.
— У философа Василия Розанова есть слова о том, что родительство — это не только любовь к ребёнку, но прежде всего уважение. В чём, кроме предоставления свободы выбора, возможности не наследовать путь родителя, заключается отцовское уважение?
— Родительское уважение, когда оно есть, обусловлено пониманием, часто болезненным, что твоё время — уже не время детей. Их выбор другой. Странно, удивительно смотреть на ребёнка, который, с одной стороны, плоть от плоти твой и вместе с тем иной, каким бы ни было ваше сходство. Он как бы и похож на тебя, но Бог даёт ему то, чего не дал тебе. Или наоборот, тебе что‑то дал, а его как бы забыл. Это совсем не просто принять. И дары у него иные, и падения.
Родителям хочется, чтобы их ребёнок был, как они, только удачливей и лучше, чтобы он шёл их путём, но зашёл дальше, а он сворачивает в сторону или вообще никуда не идёт. Ты сравниваешь его с собой, в его пользу или в свою, и вот здесь каждому, выразимся торжественно, требуется подвиг уважения. Да, твой ребёнок — другой, причём не только в своих достижениях, которых может и не быть, но и в своих слабостях, даже изменах.
Общие слова об уважении мало чего стоят, если мы не способны принять своё подросшее дитя в его неприемлемой для нас инаковости.
Для родителей-христиан труднее всего уважать выбор детей-агностиков. Труднее именно потому, что это вымученное уважение скрывает в себе суд родительской совести. Если дети отказываются от веры, что сегодня мы видим слишком часто как на Востоке, так и на Западе, это значит, что родителям становится труднее уважать самих себя.
— Возможно, прозвучит как ещё одно упрощение, но мне кажется, что мы живём в эпоху подчёркнутой отцовской ответственности на фоне царящего культа молодости, отрицания традиции. В чём, на ваш взгляд, заключается суть сыновней ответственности?
— Это сложный вопрос для того, кто сам давно не «действующий» сын, у кого нет живых родителей. Правда, мне, как священнику, легче на него ответить. Я всегда поминаю своих родителей, хотя оба они были атеистами, а мать даже некрещёной. Но как не поминать, коли ты сын?
Могу добавить, что осознание сыновней ответственности приходит постепенно. Это даже не душевный, не эмоциональный, но духовный опыт: ты сам становишься дедом и понимаешь, что ты ещё и сын, и даже чей‑то внук. Тех, для кого ты сын и внук, давно нет, но ощущение связи с ними, а значит, и ответственности перед ними, становится по‑новому важным.
Два года назад вышел французский перевод моей книги «Будьте как дети», я посвятил его памяти матери, потому что получил от неё кроме прочего ещё и французский язык. В прошлом году я написал небольшую книгу, которая называется «Разговор с отцом». Она выходит сейчас в издательстве «НЛО». Отец умер 50 лет назад, да, собственно, я рос без него — семья распалась, когда мне не исполнилось и четырёх. В своё время отец был известным критиком и литературоведом — пожалуй, самая трудная, идеологическая должность в советской литературе, и, как я полагал, его творческая жизнь меня не касалась. Моё сыновство было прожито в ощущении разрыва: он отдельно, я сам по себе. Потребовались десятилетия, чтобы преодолеть этот разрыв изнутри.
Я написал эту книгу ещё и для того, чтобы понять отца через эпоху и эпоху через отца. В годы революции он входил в жизнь как ученик философа Г. Г. Шпета и студент И. А. Ильина. Ильин, чтобы с ним не здороваться, перешёл на другую сторону улицы, когда через пятнадцать лет встретил своего бывшего студента в Париже, куда отца послали в качестве корреспондента «Известий». А Шпет, оставшийся в России, в 1937 году был расстрелян.
Советская история состоит из разрывов и незатянувшихся ран, они саднят и во мне. Я попытался понять всё это на примере отцовской судьбы, но чтобы дорасти до этой попытки, надо было прожить немало лет. И к концу жизни я понял библейскую мудрость родословной: есть не только отцы и дети, правнуки и прадеды, но и некая цепочка поколений, и она лежит на ладони Божией.
— Как вам видится современный конфликт отцов и детей? Чем‑то он принципиально отличается от аналогичного в вашем поколении?
— Я живу в стране, где этот конфликт выражен не слишком сильно, потому что на Западе в целом миновал век идеологий. 1968‑й, год начавшихся, но не состоявшихся революций — это хоть и не забытая, но давняя история. Их участники — сами уже не отцы, а отцы отцов, и сегодняшние их убеждения ничего общего не имеют с теми, что были полвека назад.
Зато на постсоветском пространстве конфликт налицо. Там выросло поколение, и не одно, которое ничего общего не имеет с советским опытом с его особой ментальностью. Но не путайте этот конфликт с идеологическим. Это не спор советского с антисоветским. Скорее, противоречие между миром глобальным и вчерашним, тем, что кажется архаическим с его идеологиями и культурными пластами.
«Дети», то есть молодые люди наших дней, куда менее обременены культурой. Кажется, исполняется мечта М. О. Гершензона, озвученная им в «Переписке из двух углов» с В. И. Ивановым, о том, что однажды можно будет выбросить в Лету все культурные накопления человечества. Сегодня пока никто ничего не выбрасывает — просто проходит мимо, не оборачиваясь, даже не догадываясь об их существовании.
В моём поколении существовала черта, разделявшая тех, кто, условно говоря, прочёл «Войну и мир» и «Братьев Карамазовых», и тех, кто о них не слышал или ограничился фильмом. Сейчас такой черты нет: можно быть специалистом и интеллигентом и даже не подозревать о существовании подобных книг. Можно объездить полмира и ничего о нём не знать. Но это различие уже нельзя назвать конфликтом.
— В своей книге вы рассматриваете детство во всей его сложности и обращаете внимание на риск его прекраснодушной идеализации. Приводите слова Г. С. Померанца: «Оттого самое страшное зло — невинное. Самые жестокие солдаты — подростки. Детскость, ребячество, инфантилизм, необузданность, незрелость — всё это ужасно связано». Как отличить невинность чистоты от невинности инфантилизма?
— Здесь о разных детствах и разных невинностях идёт речь. Тема моей книги — открытие раннего детства, поиск тайны творения, которая в нём сокрыта. Пóзднее, подростковое детство — уже нечто совсем иное.
Ребёнок выходит из симфонии общения с миром и вселяется в своё взрослеющее «я», осваивает его, становится владельцем хлынувших в него желаний, господином разума, управляющим инстинктов. Все эти полномочия подросток получает с возрастом, но ещё плохо умеет с ними справляться. Его разум, расправляющий ещё не оперившиеся крыла, вырвавшийся на свободу от родительской опеки, контроля общества и воли Божией, становится опасен.
Подросток опьянён своими возможностями, он ещё не нащупал границу, которую интуитивно знает взрослый: что жизнь конечна, что есть нравственный закон, и что наши поступки — и добрые, но прежде всего дурные, — откладываются в нас и могут давить на нас и через много лет. «Грех юности моей не помяни», — недаром просит псалмопевец. И блажен, кто сумел пройти от невинности детства к мудрости зрелости, миновав рвы и ямы стольких падений.
— В вашей книге есть прекрасные слова о сущности отношений родителя и ребёнка: «Увиденность Кем-то, запечатлённость в зенице ока Божия — вот загадка первых дней жизни. Бог остаётся с нами и дальше, но не пересекает границ нашей свободной воли, однако в материнской утробе Он, держа нас во взгляде, творит. Во младенце, если мы обретаем способность к библейскому зрению, мы встречаемся с Богом глазами. <…> Отрок, стряхнувший ранние годы, видит уже только себя и через своё окрепшее, обособившееся самосознание — всё остальное. А ребёнок живёт, греясь в отеческом взгляде, который теплится на нём. Лучший из воспитателей — тот, кому дано стать прозрачным для этого взгляда». Не могли бы вы их пояснить?
— Не могу пояснить. Потому что когда мы начинаем объяснять то, что открывается внезапно и интуитивно, мы это открытие или ви`дение начинаем разбалтывать.
Что касается воспитания, то остерегаюсь преступить границы своих возможностей и уподобиться специалисту или старцу. О воспитании не могу дать никаких практических советов. Могу лишь сказать, что тот родитель, который живёт в присутствии Божием, зная, что Бог не спускает с него глаз, попытается передать «опыт» такого существования и ребёнку. Беру слово в кавычки, потому что это не осязаемый опыт, его нельзя описать, но неосязаемая уверенность в том, что Бог с нами всегда рядом и видит нас. Ибо родитель — не столько воспитатель, сколько свидетель.
Я убеждён, что вера передаётся от человека к человеку прежде всего образом жизни, являющим присутствие Бога в жизни семьи. Это присутствие далеко не всегда исходит из книги, скажем, Писания, хотя и так бывает, но чаще — от человека, который запечатлевается в восприятии ребёнка верующим и всерьёз. У всех нас, а у ребёнка во много раз больше, чем у взрослого, есть инстинкт доверия другому, тем более близкому человеку. От такого доверия возникает в нас вера, хотя ещё до пробуждения сознания она и была заложена в нас Творцом. Слова о том, что «душа по природе христианка», сколько их ни банализируй, несут в себе правду.
Иногда меня спрашивают: вот, умер новорождённый, родители не успели его окрестить, можно ли его поминать? Я всегда отвечаю: можно. Ведь он был сотворён, Бог подумал о нём в вечности, соткал его в утробе матери и, значит, благословил.
Мы можем пробудить в ребёнке память о взгляде Божием, печать Его присутствия.
— Вы пишете, что ребёнок ещё не поглощён «воображением, плодящим множество планов, браваду обособления и прочим, что проявится уже в отрочестве». Это очень неожиданно, потому как детство, наоборот, часто называют периодом погружения в мир воображаемого. Чем для духовного развития человека соблазнительно воображение?
— Воображение — это облако, на которое мы забрасываем своё «я», или за́мок, обнесённый высокими стенами. Наше «я» обитает там в полной безопасности и свободе. Кто‑то из святых отцов, кажется, преподобный Максим Исповедник сказал, что грешить в воображении гораздо легче, чем в жизни, и все знают, что это действительно так. И если детство называют погружением в мир воображаемого, то здесь, как я сказал, речь об отрочестве, а не о раннем детстве, когда ребёнок ещё находится в ладонях сотворённого для него мира. Потом Бог отпускает его на свободу, и ребёнок-подросток взлетает в небо, которое он создаёт в воображении. Куда понесут его крылья?
В юности я дружил с философом Я. Э. Голосовкером, чья философия целиком строилась на осмыслении мощи воображения. Религия, культура, мифы, сама наука — всё это вырастает из заложенной в нас имагинативной способности как инстинкта культуры. Его главный труд так и назывался «Имагинативный Абсолют». Однако для меня воображение, каким бы оно ни было, замыкает человека в самом себе. Потому что воображение — это проекция своего «я».